суббота, 18 января 1997 г.

Там, где обрываются все дороги...

Марина Соколова, член Союза писателей России, г.Лихославль

Когда мы с братом Володей вернулись из Лихославля, где все лето жили у бабушки, то маленькая комната в нашей двухкомнатной квартире оказалась почему-то запертой. На ее двустворчатой двери висела на веревочке коричневая сургучная печать, и сорвать ее и открыть дверь мама почему-то не разрешала.

Жили мы в старинном доме, в самом центре Москвы, в бывшей гостинице "Славянский базар".

Открыть дверь нам очень хотелось, потому что в той комнате остался деревянный большой линкор моего брата, и его в щелку под дверью было хорошо видно. Я очень часто ложилась под дверью и смотрела в щелку на голубой почти метровый корпус корабля .

Но самое странное, что исчез куда-то папа. В шкафу висел его китель с золотыми нашивками на рукавах, в прихожей висела морская черная шинель, а отца все не было и не было. Наш папа был капитан второго ранга. Мама сказала, что он в командировке. Но по тому, как взрослые говорили об этом, как о чем-то шептались, я поняла, что отец не в командировке. А где? Где папа, если оттуда никак не может приехать домой? По шепоту взрослых я поняла, что он никак не может оттуда выбраться. Я представила массу дорог, тропинок, железнодорожных путей, они все бежали-бежали куда-то вперед... и вдруг обрывались. Там, где они обрывались и откуда никак нельзя было выбраться, вот там и был мой папа. Так я представляла то, о чем говорили взрослые. А как это называется, я не знала. Знала только, что оттуда никак нельзя выбраться... Там же обрывались все дороги.

Теперь у нас не было домашней работницы. Не приезжала к нашему дому легковая машина, черная "эмка", чтобы везти папу на работу. А мне эта машина очень нравилась, потому что я могла смотреться в ее полированную дверцу, как в зеркало, и помещалась там в полный рост. Теперь подолгу я оставалась дома одна. Мама уходила на работу, брат в школу, и я начинала придумывать, чем бы мне заняться... В школу мне предстояло пойти только через год.

Сначала я брала стул и ставила его к стене под репродуктором. Потом влезала на него, моя голова оказывалась на одном уровне с черной тарелкой радио, и я начинала слушать передачи. Особенно я любила сказку о "Звездном мальчике", но песни мне тоже очень нравились. Например, о Щорсе. Стихи и песни о товарище Сталине я тоже очень любила. В них рассказывалось, какой Сталин хороший и как его все любят.

Унас в доме висел портрет товарища Сталина. На руках он держал девочку. Я не завидовала девочке, которую на руках держал сам товарищ Сталин, я завидовала прическе товарища Сталина. Мне казалось, что у него очень красивая челка. У Сталина не было никакой челки, и волосы его были просто зачесаны назад, но мне почему-то казалось, что у него красивая густая челка. У меня тоже была челка, но она закрывала половину лба, а у Сталина был виден весь лоб.

Однажды, прослушав полчаса по радио стихи и песни о Сталине, я взглянула на его портрет и с сожалением поняла, что такой красивой челки у меня никогда не будет... Но тут мой взгляд упал на наш синий абажур, и я тут же решила постричь бахрому абажура так, чтобы у него тоже была челка, как у товарища Сталина.

Я поставила на обеденный стол под абажуром два стула, на них взгромоздила третий и, взяв ножницы, взобралась на эту пирамиду. Я обрезала одну четверть бахромы, и у абажура получилась прическа с челкой. Но у товарища Сталина прическа все равно была лучше... Я осторожно сползла со своего сооружения на пол и посмотрела на абажур. Он стал похож на большую синюю прическу с челкой, но без головы.

Когда мама пришла с работы, ей все это очень не понравилось.

- Я хотела, чтобы у него, как у товарища Сталина, была челка... - оправдывалась я.

Мама расстроенно смотрела на меня и молчала.

И вдруг мне в голову пришла страшная мысль. Ведь все вокруг

- это труды Сталина - и жизнь, и солнце, и радость...

- Мама, - сказала я, - а что будет, если Сталин умрет?

Наступила длинная пауза. Наконец мама четко и раздельно произнесла:

- Больше так никогда не говори.

"Интересно, а я умру или нет?

- подумала я. - Нет. Я-то уж никогда не умру. Когда я вырасту, врачи придумают что-нибудь такое, что никто не будет умирать. И Сталин тоже никогда не умрет".

На другой день, когда я осталась одна дома, ко мне пришли три мои подружки с куклами. Сначала мы просто играли в куклы, а потом решили их вымыть.

Водопровода в квартире не было. Воду мы носили из коридора. Умывальник у нас был старинный, оставшийся от "Славянского базара". Он был похож на комод со спинкой. В "спинку" был вделан железный ящик, куда наливалась вода, а в самом комоде стояло ведро. Открываешь медный краник, вода течет в раковину, а оттуда в ведро. Воду мы в умывальник наливали, а выносить не выносили. Когда мы перемыли всех кукол, то вода протекла на первый этаж в квартиру артиста Буганова. Скандал был невероятный. Под нашей дверью собралась толпа. Жена артиста Буганова привела домоуправа, собрала соседей. Девочки разбежались, а мне Буганов сказал, что приведет милиционера и тот заберет меня. Я выбежала из дому, спряталась в соседнем подъезде и стала ждать маму. Только мама была сильнее всех и даже милиционера. С мамой я никого не боялась. Но пока не пришла мама, меня мог схватить милиционер. Я пряталась в подъезде до вечера. И как же я была счастлива, когда увидела маму, возвращающуюся с работы.

Вскоре в нашем обиходе появилось слово "скупка". Скупка - это магазин-наобо-рот. В магазине отдаешь деньги -и тебе дают вещи, а в скупке отдаешь вещи - и тебе дают деньги. Мы с мамой стали ходить по скупкам. Я не очень обращала внимание на то, что мама относила туда. Мне очень нравилось, что она брала меня с собой. Это было самое интересное в наших походах. Это так замечательно ходить вместе с мамой! А однажды то, что мама принесла, продавец-на-оборот отказался взять.

- Это нам не нужно, - он отодвинул на прилавке какую-то вещь в нашу сторону.

Я взглянула на вещь. Каково же было мое удивление, когда я увидела кожаный широкий отцовский военный ремень с металлической морской пряжкой! Папин ремень отдать чужому в скупку? А как же папа? Это же его ремень!

- Мама, - сказала я удивленно, - это же папин ремень!

Мой голос неожиданно так громко прозвенел, что все вдруг в магазине затихли. А продавец-наоборот посмотрел на меня и сказал маме:

- Ладно, давайте, - он взял ремень и дал маме двадцать пять рублей.

Мы шли домой. Впервые мне вдруг стало тоскливо и грустно оттого, что мы ходим по скупкам и относим туда вещи. Я вдруг поняла, что теперь все в нашей жизни по-другому, теперь наша жизнь стала как будто жизнь-наоборот, и мы теперь не такие, как асе. Мы теперь словно в чем-то всегда виноваты, словно постоянно моем кукол и проливаем воду на соседский потолок.

А вечером к нам пришел мамин старший брат, дядя Миша. Он был единственным, кто к нам приходил после того, как исчез папа. Он принес нам пишущую машинку и сказал, что теперь мама сможет подрабатывать, печатая на машинке, надо ей только научиться печатать. Дядя Миша - это писатель Михаил Яковлевич Козырев. Мы его очень любили и всегда радовались, когда он приходил.

Мы с братом начали рассматривать машинку, а мама в это время рассказала дяде Мише, как я залила соседский потолок.

Он задумчиво посмотрел на меня и сказал:

- Марину надо отправить в Лихос-лавль к маме.

Было решено, что в Лихославль он повезет меня сам.

Моя мама работала и смогла нас проводить только до поезда.

Когда мы подошли к нашему вагону, то у дверей увидели двух солдат с ружьями. Искали спекулянтов продуктами. Открыли наш чемодан... а он полон продуктов: сахар, масло, крупа, колбаса... Солдат начал строго отчитывать моего дядю. И тогда дядя Миша стал дрожащим от волнения своим тихим голосом говорить, что моего отца арестовали, что меня не с кем оставить, что продукты для меня и для бабушки, что он везет меня к ней. Когда дядя Миша говорил, на глазах его блеснули слезы. Так вот, оказывается, как называется то место, где обрываются все дороги и тропинки, то место, откуда нельзя выбраться, то место, где сейчас мой папа. Это называется - арестовали. Красноармеец захлопнул чемодан:

- Так бы и сказали сразу: девочку к бабушке! Проходите!

Продукты у нас не отобрали.

Мы нашли свои места в вагоне, простились с мамой, и поезд тронулся. Я впервые ехала в Лихославль без мамы. Я очень любила дядю Мишу, но все равно было пусто и больно оттого, что мама осталась в Москве, а я еду без нее так далеко...

Я смотрела в темное ночное вагонное окно, видела в нем отражение купе, задумчивый профиль дяди Миши и думала:"Только бы не заплакать". Слезы стояли в глазах, и я боялась оторваться от окна, ведь тогда дядя Миша увидит их. А плакать - это стыдно... Ведь мне уже исполнилось семь лет...

- Там же ничего не видно, - сказал дядя Миша, тоже глядя в черную ночь за окном. - Ложись спать.

Его тут же поддержали все, кто ехал в нашем купе. Он стал устраивать для меня на нижней полке постель. Но я не двигалась и неотрывно смотрела в окно. Мне очень хотелось спать, но я знала, что если я оторву взгляд от окна и встречусь глазами с дядей Мишей, то я заплачу.

Всю зиму 1940/41 года я прожила у бабушки в маленьком деревянном домике в три окна с бревенчатыми стенами, оклеенными газетами, на которых вместо украшений висели вделанные в деревянные рамки похвальные грамоты за отличную учебу Михаила Козырева за все классы Тверского реального училища.

Моя восьмидесятилетняя бабушка очень гордилась этими похвальными грамотами своего сына и очень любила рассказывать мне, как за отличную учебу дядя Миша был награжден медалью и серебряной готовальней при окончании реального училища в Твери.

Весной наше одиночество было прервано. Закончив пятый класс, приехал в Лихославль мой старший брат Владимир, затем привезли двоюродного брата Евгения, а двадцатого июня наконец-то приехала мама.

22 июня мы играли с мальчишками в футбол на нашей зеленой Озерной улице и услышали от прохожих: "Война!"

Мы побежали домой: "Война!"

Мама включила радио. Речь Молотова. Немцы без объявления войны напали на Советский Союз... Находящимся в отпусках прервать отпуск и вернуться на места работы.

Мама уехала в Москву и приехала за нами только в октябре. Работала мама в Центральном государственном архиве древних актов. Архив предстояло вывезти из Москвы. Первая партия ценнейших исторических документов уже была отправлена в Саратов. Мы должны были уехать с последней. Работы в архиве по сбору и упаковке документов было так много, что мама решила и ночевать вместе с нами в архиве.

По вечерам сотрудницы Центрального государственного архива древних актов собирались в комнате, где стояли письменные столы, кипятили чайник и пили чай. После чая меня обычно просили спеть. Меня ставили на стул, чтобы я была отовсюду видна, и я начинала петь. Я исполняла все, что слышала по радио.

Я пела "Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, как никогда", "Кукараччу", "Шел отряд по берегу" и, наконец, свою коронную "Раскинулось море широко".

И каждый раз успех был неописуемым. Центральный государственный архив древних актов был в восторге от моих песен.

Как-то утром я заметила, что мама чем-то очень расстроена. Она села за стол и стала что-то писать на белом листке бумаги. Потом встала, взяла исписанный листок и пошла в кабинет начальника архива. Я пошла за ней. После шумного успеха моих концертов мне везде разрешалось ходить.

За столом сидел мужчина в форме НКВД. Он временно замещал настоящего начальника архива, который уехал с первой партией документов.

Мама протянула ему листок:

- Это рапорт. Арестовали моего брата. Писателя Михаила Козырева.

Архив находился в системе НКВД, и если арестовывали кого-либо из членов семьи сотрудников, то те должны были писать об этом рапорт. Мужчина прочитал мамин рапорт, молча сложил его вдвое, затем вчетверо, разорвал на мелкие куски и выбросил в мусорную корзину.

- Больше никому об этом не говорите, - устало сказал он. - У вас муж арестован, а теперь еще брат... вас уволить. Куда вы денетесь с двумя детьми?.. И вообще не верьте, что война кончится через два-три месяца. Она будет длительной, поэтому берите с собой все, что сможете увезти. А главное - зимние вещи возьмите. Вон первую партию в летнем отправили... Все берите. Поезжайте домой и собирайте вещи.

Мама навязала тринадцать узлов. Тринадцатый - огромный узел с корытом. В нем была сложена посуда, когда его поднимали, он звенел, гремел и скрипел на множество голосов.

Пока я пела для сотрудников архива, мой брат Владимир тоже не терял времени даром. Увлекаясь в то время лепкой из пластилина и полярными экспедициями, он по всему зданию архива оставлял свои экспедиции из пластилина - палатки с людьми, которые должны были дождаться нашего возвращения из эвакуации. Мы были уверены, что они нас дождутся, а мы обязательно вернемся в Москву с победой.

Уплывали мы из Москвы на пароходе "Николай Гоголь" с последней партией работников архива 12 или 13 октября. Все наши вещи были свалены на пристани. К нам подошел тот самый новый начальник архива, который разорвал мамин рапорт, и вдруг взял самый огромный и некрасивый узел - корыто. Узел зазвенел и загремел на разные голоса. Мама стала предлагать ему чемодан или узел покрасивее, но он молча с огромным гремящим узлом пошел к трапу и отнес корыто в нашу каюту. Потом пароход отчалил от пристани. Все провожавшие вместе с берегом стали уплывать от нас все дальше и дальше. Остался на берегу и новый начальник архива. Что с ним стало потом, я не знаю, только помню, как мама говорила, что он работал в органах НКВД, проштрафился, и в наказание его отправили к нам в архив.

Ночью немцы бомбили наш пароход. Бомбы падали вокруг, в воду... Никто не спал. Время от времени кто-нибудь острил по поводу нашего корыта:"Соколовым не страшно - они на корыте спасутся!" Но все обошлось, в пароход не попали.

...В Саратове нас встретила первая партия эвакуированных архивных работников, тех, что уехали в летней одежде. Им говорили, что война кончится через два-три месяца, чтобы зимних вещей они не брали и не устраивали паники.

Началась новая жизнь в незнакомом Саратове. Картонные коробки, в которых лежала вся история России, были сложены в здании церкви, Покровском соборе, находящемся напротив Саратовского краеведческого музея. В самом же музее разместилось учреждение архива, где работали архивисты. Мама обрабатывала фонд князей Голицыных и нашла в бумагах документ, считавшийся утерянным в войну 1812 года. Тогда архив тоже вывозился, только на лошадях, и много документов было в россыпи. Поселили нас на Покровской улице, которая начиналась от Покровского собора, шла вдоль Волги и заканчивалась Саратовской тюрьмой, расположившейся совсем рядом.

Я пошла в школу, в первый класс, с опозданием на два месяца. Наступила зима, и Саратов стал белым от снега. Начался новый 1942 год. Я очень любила гулять одна по пустынному зимнему берегу Волги. Я ходила сюда думать о папе. Как он? Где? Ведь зима... Холодно ему, наверное... Мама говорит, он был в кителе с золотыми нашивками на рукавах, когда его арестовали. Холодно ему, наверное, в кителе... Когда его уводили, он сказал маме:"Произошло какое-то недоразумение страшное. Я скоро вернусь". Но вот прошел уже год и восемь месяцев, а папы все нет... и вещи все его теплые мама в Саратов привезла. Мы его все время ждем и ничего из его вещей не продали, кроме того ремня. Свою одежду мама продает, а папину бережет. Говорит:"Папа вернется, ему будет во что одеться".

А теперь и дядя Миша исчез... Ему тоже, наверное, холодно... ведь зима. Его пишущую машинку мы привезли в Саратов, и теперь на ней печатает двумя пальцами мой брат Володя. Он теперь, как и дядя Миша, стал сочинять и сочинил повесть "Елена Египетская"... А где же дядя Миша? Его тоже арестовали, и он теперь тоже там, где обрываются все дороги и тропинки, и он тоже оттуда никак не может выбраться... Однажды, когда мама была на работе, ей сказали, что ее спрашивает какой-то мужчина и говорит, что он ее муж.

Вход в архив был по пропускам. В вестибюле стоял вооруженный вахтер, и посторонних не пропускали. Архивные работники занимали второй этаж музея.

Мама побежала вниз по мраморной лестнице. Пока она бежала, осмотрела вестибюль... сердце ее упало. Папы там не было... Только около лестницы стоял какой-то старый, странный, худой, заросший человек в потрепанном ватнике и с фанерным чемоданчиком. Мама смотрела мимо него, ища тазами молодого, красивого, полного жизни папу. Вдруг старик-оборванец шагнул к ней:

- Тоня!

- Коля! - мама обняла этого чужого, старого, оборванного человека, с трудом сознавая, что это ее муж. Сердце ее сжималось от жалости и изумления: как же он изменился!

Вдруг этот человек стал оседать и падать вниз.

Вахтер торопливо подставил ему ступ.

- Ехал с ленинградцами... - это было первое, что сказал отец, - отдавал им свой паек... - он хотел объяснить, почему он не стоит на ногах. - Ехал с ленинградцами, - опять повторил он.

Оказалось, проведя год в Таганской тюрьме, в одиночке, отец не подписал ни одного клеветнического навета на себя. Его обвиняли в организации контрреволюционных мятежей в колхозах, хотя он жил в Москве, работал в Главсевморпути, был талантливым инженером и не имел никакого отношения к сельскому хозяйству.

Началась война. Потребовались военные специалисты, и ему заменили пятьдесят восьмую, политическую, статью статьей за халатность. Дали три года и отправили на Север строить аэродромы, а затем отпустили досрочно, после его многочисленных заявлений с просьбой отправить его на фронт. Перед тем как уехать на фронт, он заехал к нам в Саратов. Но это был уже другой папа. Тот был молодой и красивый, а этот в свои неполных тридцать восемь лет выглядел пятидесятилетним. И только его красивые серые миндалевидные глаза остались прежними.

...Все-таки мой папа выбрался оттуда, где обрываются все дороги и тропинки... А когда ехал к нам, он выходил на станциях и получал по талонам, которые были положены вышедшим из заключения, жидкую кашу. Он ехал с ленинградцами, вывезенными из блокадного голодного Ленинграда, и не мог есть эту кашу один. Он отдавал ее им... Такой у меня был папа.

А потом он уехал на фронт. Вскоре мы получили от него фотографию, где он опять был в военном морском кителе с золотыми нашивками на рукавах.

Я утащила эту фотографию и пошла с ней гулять на Волгу. Я шла по пустому берегу, любовалась папиной фотографией и пела свою любимую песню "Раскинулось море широко"...

Я шла и не знала, что в это время рядом с нашим домом в страшном здании Саратовской тюрьмы умирал после допроса мой любимый дядя Миша. Русский писатель - Михаил Яковлевич Козырев.

Комментариев нет: