четверг, 27 сентября 2001 г.

Последнее лето свободы. Волжские стихи поэта-узника Валентина Соколова

Каторжная судьба русского поэта Валентина Петровича Соколова привела его весной-летом 1956 года в Калинин, на 101-й километр. Закончился Воркутинский срок, первая «десятка». Их будет еще две, а всего, по странному стечению обстоятельств, – символичных 33 года мытарств по советским тюрьмам, чекистским застенкам и психушкам.

Последнее лето свободы в тихом волжском городе недалеко от родины – станционного Лихославля. А ведь, наверное, доехал, прошел по улице Бежецкой, где когда-то жила семья: отец, мать, два брата – Юрий и Валентин. Посмотрел и на школу, где когда-то... Да, конечно, «Не любил я жалкой позы // Пионерских прилипал // И мальчишкой галстук-розу // На рубашку не цеплял». Но остались еще старые друзья, с которыми гонял в футбол, бегал на озеро, искупаться, уплыть на лодке в тихие скрытые заводи, удить рыбу. Неужели всего этого не было, а только жестокое сопротивление действительности в душе шестнадцатилетнего мальчишки: «Все казалось мне обманом: // Жест учителя, бред книг, // И презренье к чуждым странам...».

Нет, тогда все была игра, и сочинительство – игра в слова, маленькая тайна от больших взрослых. И подчеркнутая настороженность отца к словесным упражнениям лишь усиливала поэтический азарт в душе, в сердце. А остальным далеким людям в послевоенном пристанционном городке вовсе не было дела до паренька с книгами. Ничего особенного, всколыхнувшего ген поэзии («...У нас в душе над Лениным и Сталиным // Стоят Тургенев, Пушкин и Толстой», 1954), не могла влить в голову обыкновенного мальчишки эта скудная срединная земля. Ничего дать не могла уже на излете жизни самом, вся из века прошлого, измученная раком нещадным Нина Иосифовна Панэ, Александра Пушкина внучка. ...Учила его языкам. И был вокруг язык один для них с Пушкиным. «Как-то, – по воспоминаниям Бориса Левятова, – он спел одну <...> тверскую частушку.

Гармонь орет,

Это Петька-инвалид идет.

И далее гармонный перебор, который Валентин весьма искусно сыграл на языке. Частушек я слыхал в разных местах много, но такой мелодии больше слышать не приходилось».

Возможно и через мелодию языка принять его силу, понять тайну превращения словесного материала в музыку слов – поэзию.

Весна-лето 1956 года ничем не выделялись среди всех весен земли. Разве лишь здесь, в Калинине, четче вырисовывался силуэт нового волжского моста. На его строительстве только и смог найти работу бывший лагерник. Впрочем, Пленум Верховного Суда 3 октября 1962 года первый приговор Военного трибунала Московского гарнизона от 21 октября 1948 года отменит, но Соколов снова сидел, и, возможно, никогда так и не узнал об этом.

Сохранилось более 50 стихотворений, написанных Валентином Соколовым летом-осенью 1956 года в Калинине, в том числе в изоляторе, и в тюрьме. Это стихи на грани темницы и свободы. Они переплелись в его сознании настолько, что навряд ли сама территория жизни определяла внутреннее состояние Соколова. Свободы не было как таковой в пространстве социалистической страны. Оставалась одна территория для свободы – душа поэта: «Я рожден свободной птицей // С блеском глаз и ширью крыл», 1954.

В Калинине Валентин Соколов оказался в гуще социальной жизни, среди простого рабочего люда, по его поэтическому выражению, – «в буднях жизни застрял». Оттого волжские стихи Соколова сильно привязаны к городскому пространству, насыщены бесконечными деталями и приметами местной жизни. Это тщательное внимание к бытовым подробностям, простым уличным мелочам – вообще не для поэзии. Для качественной прозы. У Соколова все это объяснимо тем же бытом. Сел он, жизни практически не повидав, в 20 лет. А хотелось простого человеческого тепла.

На сотнях сумрачных дорог

Любви не встретил настоящей

И что для девушки берег,

Все отдал женщине гулящей...

И продолжает летом 1956 года, стоя на Новом волжском мосту.

Нет, эти годы не забыты,

Их новой жизнью не стереть.

Душе, страданьями убитой,

Теперь год от году стареть...

Еще одна интересная особенность волжских стихов Валентина Соколова, которая сразу же бросается в глаза. Он последовательно привязывает их к городскому пейзажу.

Есть такое качество сочинительства и просто существования всякого з/к – его вырванность, исключенность из общего течения жизни, с одной стороны, и, привязанность к хронотопу (пространству-времени) тюрьмы, камеры, с другой. Конечно, необходимо иметь в виду сложности с датировкой стихов Соколова, их устное существование и во множестве списков. Тем не менее, больше нигде и никогда Валентин Соколов не оставит под своими стихотворениями столь подробных заметок – «написано на Волжском мосту», «Дорошиха», «пер. Ломоносова», «Горсад», «Серебряковская пристань», «ул. Герцена 42/5». Такие подписи еще любят оставлять графоманы, у которых подробная дата – очередная претенциозная примета их неудовлетворенного «я». Для них «я пишу здесь» равно «я существую как писатель».

У Валентина Соколова «я пишу здесь» значит «я живу, пишу там, где дышу». «Я в пространстве жизни, я на свободе» – спрашивает или утверждает поэт, произносит и в стихах всюду и под ними, пока рука непроизвольно, по привычке не черкнет: «1-я тюрьма г. Калинина, 20-я камера».

Опять тюрьма – зловещая стихия,

Опять начальник с мордою кривой,

И эти стены сумрачно глухие,

И этот злобой пышущий конвой;

И эти боксы, бани и прожарки –

Все для того, чтоб заживо изгнить.

А злое сердце – факел дымно-яркий –

Глухую ночь не в силах осветить...

Какой он Калинин середины прошлого века в стихах звезды лагерной поэзии (такую оценку поэт получит от Александра Солженицына, Андрея Синявского, Эдуарда Кузнецова, Анатолия Жигулина и других, других). Звезды, отвергнутой веком из самой глубины его черного античеловеческого жерла.

Как-то Валентин Соколов напишет о себе: «Лицо мое – птицы полночной вылет, // Скульптор выльет в виде звезды. // Лицо мое – птицы полночной вылет // На поиск уснувшей в цветах борозды». Нескромно (а по кому, собственно в застенках равняться?), громко (а кому, именно, в застенках мешать?), но как точно... Звезда – над мраком, которым виделась Соколову страна, отвергнувшая его, оставалось – небо.

В калининских стихах Валентина Соколова множество свидетельств его попыток войти в советский мир, понять его законы, начать в нем просто жить – писать стихи, печатать их в журналах, любить – женщину. Но ничего невозможно воплотить в реальность. И именно потому, что Соколов уже не просто по каким-то исключительно нравственным, этическим, бытовым принципам отвергает действительность. Он не в состоянии «переварить» ее художественно.

Я тоже поэт, только вовсе не ваш,

Не преданный вам лицемер.

Свободно, размашисто мой карандаш

Описывает СССР...

Приносил ли Валентин Соколов свои стихи в редакции калининских газет – «Смену», «Калининскую правду». Возможно, да, по крайней мере, были попытки предложить их центральным изданиям, тогда почему и не местным тоже? Борис Вайль в первой и единственной прижизненной рецензии на стихи Соколова («Русская мысль», Париж, 1981, 29 окт.) вспоминает такой факт. «Кто-то из заключенных – почитателей Соколова – от его имени послал его стихи в «Литературную газету» – безобидные стихи.

Месяц – как медный пятак,

И ночь – голубая баллада.

У грезящих гипсовых статуй –

Звездами вышитый флаг.

Сколько у ночи штатов?.. и т. д.

Соколов получил из редакции ответ, что стихи эти не могут быть опубликованы, так как они, дескать, «подражание Бальмонту и Северянину».

Впрочем, могли ли быть они опубликованы, если литературная действительность 1950-х была также противна Соколову, как и их быт. Возможно, что-то из светлого Соколова могло прижиться на страницах «Калининской правды».

В толчею трамвайных линий,

В городской полдневный пыл,

Майский вечер, теплый, синий,

Незаметно, тихо вплыл...

...Ах ты, ночь! – Не ночь, а чудо...

Под волшебной пеленой

Золотой и дымной грудой

Город грезит под луной.

Сентябрь 1956 года, Дорошиха.

Но на бумагу выливалось другое, а хотелось «любви настоящей», «уюта; и в душе тоска и голод по любимому кому-то». Вот он, Валентин Соколов, где-то в переулке Ломоносова наблюдает, как «девушки щебечут», потом забредает в Горсад. «А здесь, у горсада, мальчишки // Мне ногу слегка отдавили, // Чтоб не записывал в книжку // Советские грубые были». Вот возвращается в общежитие на Серебряковской набережной, «встречая друзей по работе, // ...Провождающих краткий досуг... // Где-нибудь у пивной в луже блевоты».

Он рисует жуткие и по нынешним временам сцены насилия, блуда, похмелья. Эти его стихи хочется записывать, как прозу. «И не сам, не по охоте Обнимал и целовал Губы с запахом блевотин И грудей девятый вал...».

Он и жил так, уже отвернувшись от сытого мира, «полного тепла и уюта». За решеткой, где «было жутко, холодно и больно. // ...план курил, чтоб не сойти с ума», 1954. Здесь – спасала водка.

Ах, водка, как она горька!

Давно над творческой палитрой

Дымит житейская тоска,

И на столе стоит пол-литра.

Я тоже нравственный урод

В душе с звериною повадкой.

Могу ли я судить народ,

Идущий к страшному упадку?

И быть поэтом что за честь,

Что толку мне в певучей глотке,

Когда равно в ней место есть

И воздыханиям, и водке?



Водка хлестким кнутовищем

Бьет по самым нежным нервам...



Водка разум наш туманит.

На досуге выпив литр,

Даже тот, кто очень хитр,

Добряком радушным станет.

Он отвергал уют, но он хотел его. И давайте поверим сегодня, что здесь, в сумрачном Калинине, поэт Валентин Соколов, в спецовке, с мозолями на руках, работяга из мостоотряда напоследок, перед новым сроком, встретил ее. И Она была не тенью его поэтического сознания.

В сонме слизистых улиток,

Боже, как ты хороша!

Золотой и цельный слиток –

Твое тело и душа.

Она пришла к нему 14 мая 1957 года в тюрьму на Московской заставе.

Тюрьма испытывает силу

Людских привязанностей. Ты

Пришла ко мне, цветок мой милый,

Красой затмившей все цветы.

И я, признаться, растерялся,

Разволновался, побледнел,

В словах нелепо повторялся

И передачу взять не смел.

Родная девушка! Роднее

Ты стала мне, придя в тюрьму,

Еще красивей и нежнее,

Нужнее сердцу и уму.

А впереди были еще 25 лет тюрем и психушек.

© Кузьмин В. Последнее лето свободы. Волжские стихи поэта-узника Валентина Соколова // Тверская Жизнь. 2001, 27 сент.

вторник, 11 сентября 2001 г.

Заманчивые звоны Маргариты Ивицкой

Ивицкая (Кульпина) Маргарита Была не была: стихотворения. Тверь: Русская
провинция, 2001, 180 с., ISBN 5-87266-057-Х.

Вторая книга стихов Маргариты Ивицкой «Была не была» стала двадцатой по счету в поэтической серии издательства «Русская провинция». ...Приличный томик, в котором рассыпалось множество очень неплохих запоминающих строк и свежих образов. Одновременно с неудержимой решительностью и осторожностью опытной любящей женщины Ивицкая спешит, торопиться рассказать, допеть свои странные песни.

Стихийные всплески глубокой страсти или легкой пустой кокетливости соседствуют в такой поэзии с тонким расчетом. Эта дама знает, как прослыть прекрасной. Она умеет быть любимой, она умеет ценить любовь, открытым сердцем принятую от мужчины. Такова она – героиня Маргариты Ивицкой. Она каждое мгновение противоречит сама себе, иногда не знает, не понимает, чего хочет. В ее мире – все страсть, эмоция, телесное впечатление. Всего этого никогда так просто не хватает («Мне не хватает мудрости веков...», «Мне не хватает ясности от слов...»). «Нет времени познать земную суть...», но есть силы прочувствовать, пережить притяжение земли, любви, желания.

И все подобные признания – «Буду жить я по старому стилю, // исполняя желанья Христа...» – лишь мимолетная слабость, короткий перерыв, остановка в пожаре любви.

...Я с вами восклицаю: есть!

Есть радость в бытии великая!

И это не от Бога весть –

Весть от людей, в любви сокрытая.

Демоническая женщина: она – ни перед Богом, ни перед дьяволом, она – самодостаточна, как мать, как любовница, как сестра, как единственная... Земная красота здесь, в осенней слякоти, в придорожной грязи, не требует небесных доказательств.

Я – явленье, как Христос народу,

только затем, чтоб поверить:

я есть.

Очарованной быть от восхода,

стать любимой средь звезд,

что не счесть.

Испытать наслажденье и муки

и поверить в любовь на кресте,

и запомнить распятые руки,

словно крылья на грубом холсте.

Ну а что сама Маргарита Ивицкая? Как ее героиня торопится любить, так поэтесса Ивицкая торопится писать. Замечательны фразы, строчки, катрены (один-два), не больше, но целому стихотворению состояться пока трудно. Быть может, исключительно по земным причинам: и любовь не спасает от разочарования, а особенно от повторенья собственных ошибок. Превращение таких ошибок в объект поэтических упражнений так просто не переводит их из ряда фактов жизни в ряд явлений искусства.

В книге есть стихотворения («Подсолнух», «Божественная музыка», «Бабье лето», «Сама придет» и другие) для одной, двух хороших публикаций. В целом же впечатление от нового сборника Маргариты Ивицкой наиболее точно воплощает в себе его имя – «Была не была»... Правда, мы бы добавили здесь вопросительный знак.

Впрочем, понятно только одно, что уже сейчас, после второй книги, Ивицкая в состоянии ответить на этот вопрос – Была!

...Я поминки свои отменила,

я воскресла – стихами дышу.

© Владимир Кузьмин. Заманчивые звоны Маргариты Ивицкой [рецензия, Ивицкая М. Была не была. Тверь, 2001] // Тверская Жизнь. 2001, 11 сент.

суббота, 28 апреля 2001 г.

Треплев не застрелился, его убили...

Акунин Б. Чайка. СПб.: «Издательский Дом «Нева», 2001, 191 с., 20000 экз., ISBN 5-7654-1266-1.
Казалось, что мода на сиквелы (переделки и продолжения литературных текстов) прошла года два назад также быстро, как и появилась. Новый жанр, неизбежно привлекавший внимание публики уже известным литературным брендом, очень скоро поднадоел читающему обывателю где-то между бумом возвращенной литературы и коротким цветением посмодернизма.

Но, увы, – увядающий постмодерн в лице Бориса Акунина, его легкого и удивительно пластичного по способности имитировать те или иные художественные стили пера, непременно должен был отдать дань едва ли не главному изобразительному обычаю эпохи... Без него нашим модернистам обойтись никак не можно. Обычай сей заключен, возможно, в том, что нынешние русские писатели обленились донельзя, а потому их тексты все чаще превращаются в какие-то художественные концлагеря, в которых рабами трудятся Достоевский и Павич, Хемингуэй и Кундера, Эко и Маркес...

В первых рядах этих достойных бурлаков современной русской литературы, конечно, все наши «школьные» классики.

Итак – «Чайка» Бориса Акунина...

Милая декадентская безделка, игрушка: возможно, чуть получше, чем у Константина Треплева получалось. В общем – комедия, только в двух действиях и... семи дублях (!). Персонажи Чехова, конечно, настрадались.

А все почему? Кто главный виновник?

Вовсе не господин Акунин...

А драматург Антон Чехов, давший врачу из оригинальной «Чайки» имя Евгения Дорна. Не улавливаете созвучия... Да-да... Дорн – из рода тех же Фондориных, только другая ветвь...

...Конечно, как все у господина Акунина, «Чайка» его будет иметь успех. Вот пресса пишет, что уже и договоры с провинциальными театрами заключены. Выйдут на подмостки новые Заречные, а то и какая-нибудь Аркадина сорвет аплодисменты.

Только все-таки за Чехова обидно... Стоило ли играть комедию самому господину Акунину: превращать Дорна в активиста «Гринписа», Тригорина в гомосексуалиста, Машу в алкоголичку...

Стоило, конечно, хотя бы ради одного главного повода: взять прежде или после перечитать Антона Чехова – «Чайка», комедия в четырех действиях – и уже в который раз восхититься его талантом.

Поблагодарим Акунину за нашу любовь к Чехову.

Кузьмин В. Треплев не застрелился, его убили [Акунин Б. Чайка. Москва, 2001] //Тверская Жизнь(Новая литературная Тверь), 2001, 28 апр.

суббота, 6 января 2001 г.

Капли памяти на оконном стекле

(О дневниках В. Я. Кириллова)

I

ХХ век в русской культуре в целом оказался щедрым на мемуары и дневники. В 1920-е годы всплеск "вторичной литературы, литературы о литературе" (так ее назовет гораздо позже, где-то в конце 1970-х, А. Солженицын) вылился в трехтомник Андрея Белого, едва ли не самое яркое явление в русской мемуарной прозе уходящего века. Одновременно вышли мемуарные книги З. Гиппиус, В. Пяста, Г. Чулкова и других. К середине тридцатых весь этот поток биографической литературы совершенно иссяк под нараставшим политическим гнетом и продолжился в зарубежье разного рода сочинениями русских эмигрантов.

Что касается собственно дневниковой прозы, то после использования НКВД в своей "оперативной работе" записок Михаила Кузмина, конфискации при обыске "московского дневника" Михаила Булгакова в молодой Советской республике она стала жанром нежелательным, даже опасным, и почти полностью сошла на нет. Только Великая Отечественная война отчасти ненадолго переломила настороженное отношение авторов к личным поденным запискам. Мемуарная проза 1950-х посвящена в основном героической победе: назову лишь самые известные современнику тех лет и почти забытые сегодня сочинения – И. Козлов "В крымском подполье", А. Федоров "Подпольный обком действует", П. Вершигора "Люди с чистой совестью". Широко пропагандировался в СССР и "опыт друзей" – некоторое время Луи Арагон, а в особенности Юлиус Фучик с книгой "Слово перед казнью"... Но лишь в "оттепель" и накануне 1960-х одна за другой стали появляться дневники и прочая эпистолярная проза отечественных писателей – Л. Сейфуллиной, В. Инбер, А. Афиногенова и многих других. Реальная литература, начавшаяся с "деревенской" прозы в "Новом мире", активизировала внимание художников слова к некогда "опасному" жанру. Не случайно, спустя несколько десятилетий вышли в свет именно обширные эпистолии "новомирцев" – А. Твардовского, А. Кондратовича, В. Лакшина.

В провинциальной литературе дневники, подобные книге Валерия Кириллова "Втражи", – явление исключительное. Факты их публикации случаются довольно редко. Ранее это объяснялось недооценкой литературного процесса в русской глубинке: несколько десятилетий отношения между провинцией и столицей строились по милитаристской схеме "генерал – рядовой".

В конце ХХ века ситуация изменилась: литература Москвы и литературы провинций существуют отдельно, не обращая внимания друг на друга. Это, кстати, дало возможность художникам еще раз убедиться в том, какое значение для создания имени писателя имеют до сих пор еще мало прижившиеся в провинции такие приметы литературного процесса, как клубы, "тусовки" и премии, выражающие групповые интересы издательских домов и журналов.

В 1989 году, когда колесо истории, медленно поскрипывая, кажется, сделало уже ни один оборот в сторону перемен, начал свои "хроники" писатель, редактор ежедневной областной газеты "Тверская жизнь" Валерий Кириллов. И вскоре, в 1995, в сборнике "Из чего твой панцирь черепаха?" вышли несколько их первых частей. Тогда прозаик вероятно не случайно дал им жанровый подзаголовок "хроники провинциала". Казалось, живительное раскрепощение шло откуда-то сверху, из Москвы, и географическая антиномия, проходившая не только на карте, но и в глубине сознания среднего тверитянина, все еще была очень актуальной. Но с течением времени в восприятии его дневников читателем да и, вероятно, самим автором именно в осознании качества этой въевшейся в душу пространственной приземленности происходят существенные изменения. На смену бесконечным звонкам и распоряжениям по "малой" из высоких кабинетов приходит самостоятельность, сложности реального самоуправления, творческой жизни журналистского коллектива и хозяйствования.

Записки Валерия Кириллова велись с перерывами и, может быть, не преследуя никакой видимой цели. А вот, как и почему они вскоре с большей регулярностью стали выходить на страницах "Тверской жизни", позже в "Тверской неделе", – это уже в какой-то степени объяснимо задачами профессиональными и общественно-политическими. "Витражи" Валерия Кириллова – подневные записи для непременной печати и цели у них часто – прикладные, журналистские. Неизвестно, замышлял ли их автор изначально исключительно для себя, или они сразу должны были быть преданы гласности?.. Но вряд ли общественно-политическая, а тем более художественная ценность "Витражей" оказалась бы очевидной на утро после любого зарегистрированного в них события...

II


"Витражи" – это отрывочная летопись, в первую очередь, журналистской жизни, как она виделась не просто редактору, но гражданину и общественному деятелю. Конечно, это и пунктирная история "Калининской правды" – "Тверской жизни". И уже в смене имени – коренной слом эпохи, развернувший реку времени в новое русло, которое, как стало понятно гораздо позже, мы прокладывали часто торопливо и неумело.

В провинции ежедневная газета была в эти годы на перекрестье самых острых и актуальных проблем действительности. В пору редакторства Валерия Кириллова место газеты в реальной жизни тверского края было особым. С конца 1980-х единственное областное издание пользовалось огромной популярностью у читателя, тираж его перевалил за 100 тысяч, выступления журналистов газеты перед народом, где бы они ни проходили, в залах или на улице, собирали аудитории подчас большие, чем любой партийный митинг. Не удивительно, что многие из журналистов тогда же участвовали в выборной гонке и нередко выходили победителями. "Тверская жизнь", может быть, обрела столько читателей потому, что всегда оказывалась впереди, заглядывала чуть в будущее, а потому притягивала к себе людей, ждавших правды, поверивших в возможность вырваться из пут коммунистической идеологической закостенелости – своего рода идеалистов от демократии. Конечно, как и тогда, так и сейчас был среди читателей "...Жизни" и другой полюс – оппонентов и даже недоброжелателей: среди рядовых подписчиков и обитателей очень высоких кабинетов.

К середине 1990-х, из единого коллектива вышли руководители и журналисты новых тверских газет. Жизнь прессы в провинции обрела иные очертания закулисных и не очень споров и борьбы. Впрочем, Валерий Кириллов, не склонный по национальному складу своего крестьянского характера к мадридским интригам, по-прежнему стремился к открытой уважительной полемике. И она звучала не только в узком кругу планерок, но и в острых газетных материалах. Хотя иногда, быть может, корни и подлинные причины волновавших читателей и редакцию проблем оставались известными только редактору. Но и тогда дневник – "Витражи" ­– оказались необходимы не для скандальных разоблачений и популярного на исходе девяностых "компромата", в избытке поступавшего в газету от политических и прочих оппонентов. Может быть, лишь по началу они запечатлели в себе и отголоски отмиравшего телефонного права: когда был резон фиксировать разговоры сверху и "секретные" бумаги... Бывало, что высокое напряжение возникало в отношениях редактора и власти уже в новые демократические времена. Но и тогда не обиды и ответные укоры ложились в лапидарную стилистику записок, а совершенно иные, говоря газетным языком, темы дня – события, из которых складываются рабочие будни журналиста.

Повседневная жизнь редакции состоит из посетителей – знакомых и неизвестных, поездок в глубинку и визитов на разные этажи власти. Непременно происходит что-то особое, в чем – смысловая сердцевина дня. Впрочем, в жизни Валерия Кириллова были и события исторические – хотя бы путч 1991-ого или расстрел парламента в 1993-м... Потому записки, конечно же, уникальны и конкретными деталями, выхваченными из драматического потока времени, и не откорректированными осторожной редакторской рукой сиюминутными – по совести – оценками происходящего. Но в то же время вряд ли можно поспорить и с предельной взвешенностью характеристик людей и их поступков, в том числе своих, которые дает в хрониках писатель. Не удивительно, что такого рода продуманное повествование, разбавленное примечательными фактами и свидетельствами личной и общественной жизни, так быстро оказалось в печати.

III

Суетная деталь, обыденный факт тоже могут стать символами, хотя и очень скоро расплываются в своих контурах в неудержимом течении времени. Почти никогда не бывает полной уверенности в том, что сейчас главное – в чем суть жизни: дня, недели, месяца. Вчера беспредельно важное завтра может показаться незначительным и наоборот... Но однако время выворачивает наизнанку не все: хотя бы слово. В записях Валерия Кириллова много того, что говорили вокруг люди, так сказать – подлинные голоса эпохи – речевые состояния писателей, актеров, режиссеров, власть имущих и нищих, обывателей. А в документальной литературе нет ничего важнее подлинности. В близости к фотографии сила этого жанра.

Поднимите глаза и посмотрите на витражи – этого больше никогда не будет, свет никогда уже именно так не будет литься на вас сквозь разноцветные стекла.

...Валерию Кириллову не потребовалось сдавать свои дневники в архив и накладывать на них временное табу, но у его "Витражей", как нам кажется, не будет и срока давности. Его записки – не просто виртуозно собранное из разноцветных осколков действительности полотно... Разглядеть красоту витражей – такую непостоянную в игре дневного света – удается не всегда: днем мы воспринимаем их из глубины величественных храмов, ночью – отрываем взгляд от неба и ловим причудливое изображение, рождающееся в мерцании огня. Им – витражам – жизнь дает свет...

Когда смотришь в дождь за окно, изображение растекается по стеклу в причудливом движении капель. Но ты не замечаешь этого легкого волнения на поверхности жизни потому, что есть память: она медленно реставрирует поврежденные холсты, складывает из разрозненных осколков окружающего нас вещества ту самую – жизнь, те самые – витражи.

Владимир КУЗЬМИН, кандидат филологических наук, доцент.

© Кузьмин В. Капли памяти на оконном стекле // Тверская Жизнь(Новая литературная Тверь), 2001, 6 янв.