Показаны сообщения с ярлыком евгений карасев. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком евгений карасев. Показать все сообщения

понедельник, 29 июля 2002 г.

...Пути Господни ясны

65 лет поэту Евгению Карасёву


Евгений Карасёв вошел в десятку лучших российских поэтов по мнению экспертов журнала «Новый мир». Авторитетный ресурс Guelman.Ru опубликовал рейтинг 100 российских поэтов-современников, в котором есть лишь одно тверское имя – Евгений Карасёв

Однажды я нашел на берегу

кусочек янтаря –

окаменевший сгусток солнца

величиной с куриное яйцо.

Я повертел его. И разглядел в нем пчелку,

застигнутую лавой смоляною

за сбором меда,

быть может, десять миллионов лет

назад.

...Я шел по берегу и думал:

что совершить могу я, чтобы

и через десять миллионов лет,

как пчелка,

вдруг встать и о себе напомнить?

Это стихотворение Евгения Карасёва написано еще в 1966 году, 35 лет назад. Сейчас по прошествии стольких лет его автор своей творческой биографией отвечает на тогда как будто риторический вопрос. ...Он стал одним из лучших российских поэтов, публиковать сочинения которого считает за честь и «Новый мир» и элитарный «Арион».

Впрочем, в Твери у нас как обычно некоторые бездарности до сих недооценивают безусловный поэтический талант бывшего зэка...

Но, может быть, именно тюрьма, как это было со многими отечественными беллетристами и поэтами ХIХ-ХХ веков, дала тот верный вектор творческой жизни, который привел Карасёва на вершины современной российской словесности.

Я думаю, что элитарную публику, которая знает вкус подлинного поэтического мастерства, творчество Евгения Карасёва, в первую очередь, поражает своей неповторимостью, в том числе технической уникальностью. Что-либо новое изобрести в области языковой формы в российской словесности уже практически невозможно. Поэтическая редкость Евгения Карасёва заключается в своеобразном соединении особого изобразительного языка и лирического героя, который способен подниматься над временем и пространством, самым неприглядным и тленным. Он привел в поэзию темы слишком обыденные, ранее остававшиеся за пределами изобразительной словесности.

...И только в стихах стремлюсь быть

ни на кого не похожим,

чтобы их на суде принимали

как мои отпечатки пальцев...

Итак, парадоксы поэзии Евгения Карасёва в том, что то, о чем он пишет (да и как он пишет), – не для изящной поэзии. Боюсь навлечь на себя гнев автора и чувствую недоумение литературоведов, но должен сказать, что тексты Карасёва многим покажется легко пересказывать.

Едва ли не каждое из них – развернутая метафора, законченная история, притча, мораль которой раскрывается у финала. Образность в стихах Карасёва дерзкая, без оглядки на мнения, литературные и прочие вкусы... Вчерашняя общественная уборная оказывается лучше сегодняшней улицы («Ностальгия»). В многомиллионном пересечении судеб городской толпы мы не сможет услышать и помочь соседу своему, кроме как автоматом Калашникова («Единственная правда»)...

Евгений Карасёв обладает великим даром чуткого наблюдателя. Прочтите такие стихотворения, как «Улица Равенства», «Зимняя поездка», «Под одним небом», «Вдохновляющее соседство»... И многим другим его текстам почти фотографической иллюстрацией послужат приметы знакомого любому тверитянину пейзажа. Карасёв пишет о фактах действительности, которые при своей очевидной реальности (такой, которую можно потрогать руками, услышать, увидеть сейчас, здесь, в Твери, по всей России) свидетельствуют о вечном.

Суть его поэзии – проза жизни, в которой тоже есть место символам. Пристальное созерцание фактов быта раскрывает подчас самые глубокие тайны бытия, потому что они лежат на поверхности жизни, но свидетельствуют о ее абсолютных величинах – добре и зле, верности и предательстве.

Этот художественный эффект происходит благодаря тщательной работе Евгения Карасёва над языком, в том числе синтаксисом. Здесь не должно быть ничего лишнего на всех уровнях текста. Иначе единый образ распадается... Еще нужно иметь в виду то, что Карасёв прекрасный наблюдатель, но никак не описатель. Главное в его текстах – движение подробностей, деталей, которые наслаиваются друг на друга, уточняя смысл в беспредельность...

Я стою в лесу подле огромного муравейника

и наблюдаю за жизнью его жильцов.

Я представил страну, народ одной веры,

со схожим, как у братьев, лицом.

У них нет ни богатых, ни бедных,

все одинаково одеты.

Они вместе справляются

с болезнями, бедами...

...Но, разумеется, рассуждения об устройстве художественных текстов – неблагодарный удел специалистов.

У Евгения Карасёва, помимо внимания и интереса искушенных в литературе поэтов, критиков, журналистов есть главное – внимание и понимание широкой публики, не только тверской.

Современный поэт не должен и не может ограничивать себя художественным закрепощением. Настоящая тюрьма и лишения судьбы дали Карасёву зримое осознание пагубности творческой тюрьмы. Поэтому Карасёв по-настоящему борется за свое общение с читателем – прежде всего как поэт (хотя и не только)... Его творческий хлеб – самая черная жизнь во всем ее многообразии: от низменного порока, который должен быть наказан, до истин небесных и астрологических. И, конечно, все впечатления повседневности – троллейбусная толчея, суета вокзала, тверская рюмочная, вся привычная жизнь в скрипе опостылевшего жёрнова («Свое время»)...

А над всем этим звезды...

Небесная книга учит: не зарьтесь на застолье

вавилонского деспота –

польстившиеся известный приговор прочтут.

...Теплой ночью я стою на росстанях

далекого детства –

путеводную ищу звезду.

Но каков этот путь – не скажет нам и Евгений Карасёв. Зато он знает другую дорогу, он прошел ее в нелегких перипетиях человеческой судьбы, о которой и рассказывает нам в своих стихах. Куда ведет эта общая дорога – разве кто знает, ведь только...

...Пути Господни ясны,

пророков – неисповедимы.

© Кузьмин В. ...Пути Господни известны: 65 лет Евгению Карасеву // Тверская Жизнь. 2002, 29 июля.

четверг, 9 ноября 2000 г.

Два поэта

Высота и тайна мастерства поэтического, с одной стороны, недостижима в представлении обывателя. С другой – может быть привычно расщеплена на атомы поэтических фигур в восприятии профессионала искушенного. Впрочем, и тогда в стремительном движении и пересечении заряженных частиц языка открыться может танец завораживающий, который есть лишь легкое и неточное отражение импульсивного биения мысли и трепета чувства поэта. И во всем следуя точке зрения холодной, профессиональной, я все же готов, способен на самой опасной для рассудка напряженной эмоциональной ноте сопереживать разуму Евгения Карасёва и Константина Рябенького.

I. «Мы остались в двадцатом веке...»

Карасёв Е. Свидетели обвинения. Тверь: Русская провинция, 2000, 320 с., 1000
экз., ISBN 5-87266-055-3.

Жизни материя – вязкая жирная глина. Иной слова художник, бессильный пред нравом непредсказуемым ткани нашего бытия, обращается к формулам витиеватым и изящным категориям, скользящим над поверхностью рукотворных прелестей. Они, кажется, из того же материала, но застывшего уже, обожженного огнем реальным ли, пламенем ли человеческого сердца. И только немногие творцы подлинные, замараться не опасаясь всякой грязью непристойной яви человеческой, опускают смело руки свои в черное вещество жизни.

Познав и приняв с благодарностью неземной привкус грубого хлеба бытия, поэт способен оценить самые тонкие оттенки всех ароматов жизни.

Евгений Карасёв – поэт большой выдержки: временной, профессиональной, пространственной. Сквозь координаты темницы ему открывается и самое широкое вольное пространство русской равнины. В этот неправильный параллелепипед без выходов и входов, с двумя «отверстиями» ­– коловоротом параши и заштрихованным небом в тюремном оконце, входит и все существо нашей «мирной» жизни. В этом смысле Евгений Карасёв – поэт, передающий главный вектор последнего тоталитарного века – вектор разделения, показывающий жизнь у этой непонятной, несвойственной прежде русскому человеку грани. Жизнь «за», по разные, все равно какие, стороны решетки. Это мир пределов, запретов и недостижимых рубежей – духовных, нравственных, материальных, территориальных. Мир противопоставлений – «...на грани дня и тьмы, с одной стороны – Сталины, с другой стороны – мы» (В. Зэка (Соколов)).

С решёткой моя квартира,

изморось на стене.

Я занимаюсь инвентаризацией мира,

который весь во мне...

...И снова копаюсь в своем существе

с пристрастием большим,

чем судьи.

Они искали среди вещей,

а я хочу добраться до сути (1969).

...До сути вещей, преодолеть эту грань, выйти за её пределы. Это – тяга к свободному пространству («Неужели я ценю свободу, // пока меня ищут?! <...> Я срываюсь и мчусь. Без знаков дорожных. // Без тормозов...»), эта необыкновенная сила ветра, сила степи, сила русской равнины. Во всем у Евгения Карасёва не вдруг обнаруживается это сквозное зрение бывшего заключенного. Но талант творца открывает в факте личной биографии, въедливо вошедшем в некоторые жизненные привычки, в его, Карасёва, психологию и физиологию, сущее состояние отеческой жизни.

Складывая мозаику мыслей, и на свободе по-прежнему четко подбирая совпадающие грани разрезанного на квадраты холста, Евгений Карасёв ладит с самим ядерным веществом действительности. И с художественной точки зрения, ему удаются все «другие» жанры, когда незримой рукой он с осторожной сосредоточенностью, будто уголья догорающего костра, «...ворошит память, // оживляя сюжеты <...>, укрытые многовековой патиной...».

II. «...Убили сказку коммерсанты»

Рябенький К. Исповедь. Тверь: Русская провинция, 2000, 120 с., 1000 экз., ISBN
5-87266-051-0.
Связь отечественного художника с действительностью до сих пор заключена не в свойствах его часто неустроенного быта, а в самом качестве его критического отношения к жизни. Сопротивление материалу реального мира у поэта иногда не пересекает грани собственно литературного вещества.

Тихая смелость исповеди у Константина Рябенького соседствует с отчаянным гласом юродивого. И зримый пафос митинговой публицистики, проповедь равенства и братства здесь могут быть рождены собственной неуверенностью и запрятанным в глубину сознания ощущением ущербности и обиды. Иногда на обочине жизни, попав случайно не в тот «процент», прежде начитавшись Фёдора Достоевского, не успеваешь вовремя взглянуть под ноги и отойти в сторону. Тогда к чувству и пониманию личной окраинности вдруг добавляется ещё и внешняя печать – от летящих из под колес иномарок «ошмёток грязи и времен».

...Только нас, вот, простых не замайте

в чистом поле, в своем гараже.

Мы привычны к воде и горбушке,

и не стоит нас жизни учить.

У нас в каждой деревне –

свой Пушкин.

Мы родились не небо коптить.

Это вы, там, не видите Бога,

потому что его не познать.

У нас разная с вами дорога:

слезы разные и благодать.

...Но – «Страдай и радуйся, что дышишь // с другими воздухом одним...». И так Константин Рябенький приходит к художественному пониманию той самой русской провинциальной поэтической истины: «...существо не в качестве жизни, а в отношении к ней». Образом нематериальным проживает поэт все назначенное Господом его народу. Человеческое по причинам «человеческим» («Жили-были с тобой, // водку пили // и имели на счастье права...») уходит на второй план, остается то, что доступно поэту («Мне помогут могутные травы // выжить...»). В России поэтов творит нищета, недостаток комфорта и жизненного уюта.

Ловить существо жизни в незримом движении теней прошлого, хмелеть от воздуха, трезветь от тумана, питаться «сосновым духом бревенчатой избы» и... тосковать об истоках... И под конец надрывно, но восторженно упиваться над отеческими могилами, и оплакивать еще невещный свой гроб.

Какая скука! Боже мой!

Нет ни врага со мной,

ни друга...

Убив сказку, изощренные «коммерсанты» не оставляют русскому поэту ничего, кроме листа бумаги, пера и его собственной крови. Но, впрочем, они не убивают их, безропотных, только потому, что те сами охотно «...гибнут от своей доброты» и рассказывают об этом по-русски красиво и широко.

© Кузьмин В. Два поэта: Евгений Карасев, Константин Рябенький // Тверская Жизнь. 2000, 9 ноября.

пятница, 17 сентября 1999 г.

Евгений Карасев: "...Считаю себя стихотворцем"

Евгений Кириллович Карасев, автор четырех книг прозы и трех поэзии, последняя из которых – "Бремя безверья" – вышла в Тверском книжно-журнальном издательстве в 1998 году. Поэзия Евгения Карасева, лауреата премии журнала "Новый мир", вызывает споры и пристальный интерес критиков "Независимой газеты", "Нового мира", "Ариона". В последнее время Евгений Карасев не обделен вниманием прессы, но речь все больше идет о жизни поэта и превратностях судьбы. Мы же решили поговорить о поэзии, о литературе.


- Евгений Кириллович, согласитесь ли вы с тем, что в восприятии вас как поэта у обывателей существует определенный стереотип: "бывший уголовник, слагающий стихи"?

- Есть хорошая русская пословица: "Встречают по одежке...". Для меня "одежка" – мое прошлое. Первое, что бросается в глаза – не стихи, а тот, кто их написал. А написал их – уголовник с семью судимостями: двадцать лет за колючей проволокой. И, конечно, это предвзятое мнение не уходит, не может уйти, да, пожалуй, и я не хочу, чтобы оно ушло – ведь это часть моей биографии, моя судьба, а значит и мои стихи, которые тесно связаны с жизнью. Я пишу про то, что видел, что думал, что знал. Мои стихи – это обобщение жизненного опыта. Я начинал писать в детстве с подражаний. Сейчас те строки мне кажутся наивными.

...Осень. Утро. Запах сеновала,

Словно мед вкушенный натощак.

В золотых погонах генерала

Вышел клен из леса на большак...

Ритмически и по стилю эти стихи написаны совершенно традиционно – под Есенина.

Уже потом, сидя в лагере и стараясь как-то убежать из-за решетки в мыслях, я вернулся к поэзии. Но перед глазами была совершенно другая жизнь – материал, который я уже не мог поэтически осмыслить в тех известных мне прежде классических размерах русского стиха XIX века.

- Когда читаешь ваши стихи, непременно обращаешь внимание на то, что они очень, если можно так сказать, "сделанные" – в смысле тщательного отношения к слову. Вы, действительно, уделяете большое внимание технической стороне стиха?

- Да, очень много. Здесь вот, что особенно для меня важно... Я писал стихи, не зная об Уолте Уитмене. Позже его книга "Листья травы" попала ко мне, и я обрадовался, что есть поэт, который пишет так, как мечтал писать я. Когда я прочитал Уитмена, я понял, что это мой поэт. Меня привлекла форма – свободная, раскованная, ничем несвязанная. Но Уитмен не рифмовал стихи, и именно за счет рифмы мои стихи более организованные. Поэтому все-таки Уитмен не был моим учителем.

Я воспитан русской поэзией: Иваном Крыловым с его разностопными баснями и разговорным языком. Мне очень близка народная поэзия, особенно былинный стих. В былинах есть скрытая, спрятанная рифма, как и в русских пословицах. Я полюбил мерцающую рифму. Когда каноническая рифма приходит на ум поэту, она уже несет за собой известный смысл – мысль распаханную. Например: морозы – розы... Ведь уже Александр Пушкин понимал, что нельзя рифмовать такие банальности. И я прибег к другому типу рифмовки. Я его не открыл: такой прием известен в поэзии Марины Цветаевой и Владимира Маяковского. Рифма является у меня средством художественного выражения, подспорьем, но не самоцелью. Игра звуков мне не нужна, для меня главенствующее – содержание. Я хотел передать в стихах опыт жизни и чувства.

- Не чувствовали ли вы определенного противоречия в себе – между формой поэтической и прозаической, ведь со временем вы все равно пришли к прозе? Судя по всему, насыщенность опытом поэтического текста вытесняла поэтический узор – открытый, внешний, который отвлекает внимание от смысла при чтении.

- Я отошел от первых стихов, где использовал традиционные размеры и рифмы тогда, когда почувствовал, что в них не умещается мой жизненный опыт. Я решил прямо обратиться к прозе. Так родились несколько повестей и рассказов. Но от стихов я не уходил, потому что стих у меня – это концентрированное выражение мысли. Например, стихотворение "Проверка".

...Мертвецов вывозили из зоны;

у пункта охраны

их молотком казенным

проверял Полтора Ивана.

Надзиратель, детина рыжий

(такому пахать и пахать),

бил так, чтоб сачок не выжил,

а мертвому –

не подыхать...

Оно о том, как лагерный врач, признал живого заключенного за мертвого, и зэк, герой войны в Испании, был убит молотком при вывозе из зоны.

...И тут Полтора Ивана

огрел его молотком.

Генерал привстал на телеге,

губами хватая воздух.

И снеги пошли, снеги,

и близкими стали звезды...

...Снеги пошли в глазах генерала. Этот материал прозаику – для повести или для рассказа. Я же воплотил все в одном стихотворении: историю времени, человеческой жизни, эпохи. Я многословия не терплю. В этом смысле очень выдержана проза Виктора Астафьева, которого в определенной степени считаю своим учителем. В свое время мне очень нравился и Сергей Антонов – лучший, быть может, из советских рассказчиков.

- Существует все-таки мнением, что биография откладывает непосредственный отпечаток на поэтическое слово. Как, на ваш взгляд, лагерная тема соотносится с изящной поэзией, к которой, по словам критика Фаликова в журнале "Арион", ваши стихи "не имеют никакого отношения". Тюрьма и художественное слово – как перешагнуть эту грань?

- Критик Фаликов понимает под поэзией изящные ее формы и темы в ней признает лишь те, которые существуют в качестве рефлексии на культуру. А вот Ю. Кублановский в "Новом мире" писал о моих стихах как о "рефлексии на самое бытие" – это точнее... Конечно, многие в поэзии отталкиваются от самой поэзии: пустая литературность встречается сплошь и рядом. Мне приходит на память последняя публикация Беллы Ахмадулиной в журнале "Знамя". Она оказалась в больнице и написала там около тридцати стихотворений. А больница, как и тюрьма, способствует стихотворчеству. У нее есть замечательные строчки о жизни санитарок, приехавших из Кимр в московскую Боткинскую больницу, подрабатывать. ...Это о самой жизни. Но все равно Ахмадулина возвращается в плен книжной поэзии. Недостаток жизненного материала и опыта заставляет обращаться к литературе как к источнику. Я избежал этого. И поэтому тот же Фаликов пишет в своей статье: "Автор, наверное, полистал классику, но маловато, а в основном – он в свободном плавании".

- А обратной ситуации быть не может... Не может переизбыток жизненного опыта помешать подлинной поэзии?

- Нет.

- Как вы шли к поэзии? Это для себя, наверное, достаточно долго происходит: от некоторых опытов, через скептическое отношение к своему творчеству, как графоманскому, и только потом к осознанию себя как поэта.

- Я не знал, что такое графоман, но я не знал и что такое поэт. Я писал стихи, не опасаясь графоманства, но и не гонясь за высокой планкой. Писал, как есть, не ориентируясь ни на какие образцы. ...Я уже говорил здесь об Уитмене.

- Бывает поэзия – как заболевание. Стихи рождаются где-то в глубине сознания, и пока не запишешь – не успокоишься. Бывают стихи – как способ заработать на жизнь. Что для вас работа со словом: труд, тяжелое вдохновение, отдых?

- Стихи ко мне пришли как требование души, желание высказаться. Мне казалось, что я знаю что-то такое, что не знает никто, и это может затеряться. А мне хотелось, чтобы это осталось. Это было веленье сердца, но строчки получались страшные, а это каралось. И я стихи прятал. Но я не называл себя революционером или диссидентом. Я даже пытался писать так, чтобы меня напечатали (как писали все советские поэты), но у меня ничего не получалось, не выходило и все... И тогда я понял, что мои стихи – не советские, они другие, поэтому видимо их никогда не напечатают. Позже я показал их в лагере одному зэку, он сказал: "Лет пять дадут". Но в этом его ответе я уловил и что-то положительное. Спустя много лет, когда я впервые пришел к Олегу Чухонцеву в "Новый мир" и рассказал ему об этом эпизоде, он ответил: "Тот лагерный критик здорово оценил твои стихи: те, за которые не дадут ни года, в "Новом мире" не печатают". И напечатал их.

- Для вас есть какое-нибудь табу в литературе?

- Я не смакую запретных тем, даже, сказал бы, нутром их не принимаю. Есть определенные моральные и нравственные границы, которые нельзя переступать. Но все же я считаю, что ничего нельзя насильно запрещать в литературе. Кому интересно, пусть попробует написать об опущенных, о гомосексуалистах, но меня не это интересует... Я считаю, что литература – это форма познания жизни с помощью присущих ей средств, и она должна проникать всюду – во все темы.

- Как вообще можно было писать в лагере... Это располагает к литературе?

- Нет, писать в лагере по-настоящему невозможно. Если только на тему елочек и цветочков, а иначе – тебя проверит при обыске администрация. Я писал по памяти, все стихи запоминал. А потом, когда почувствовал, что стихов много – могу и забыть, пытался запоминать в стихотворении найденные мною рифмы, а дальше легко восстанавливал весь текст. Стал записывать в тетрадку, прятал ее.

Глубоко заблуждается тот, кто думает, что стихи пишутся легко. Когда мне говорят, что кто-то написал шестьдесят стихотворений за очень короткий период времени (я, конечно, держу в уме Александра Сергеевича – но то Пушкин...), я не верю – это не поэзия. Я пишу стихи трудно и подолгу. У меня на небольшое стихотворение в двадцать строчек уходит тетрадь. Я уделяю громадное внимание звукописи. Пишу и читаю в слух. Звук должен соответствовать предмету изображения, но все в целом должно быть подчинено главному - содержанию.

Хотя иногда, очень редко, я любил играть звуками. Однажды в горьковской тюрьме, в карцере, за пятнадцать суток родилось у меня стихотворение. За окном карцера находилась макаронная фабрика, стояли высокие ряды ящиков, каких-то коробок, а я, глядя на них, писал лирические стихи, в которых устроил сложнейшую игру звуками.

Был месяц с красивым названием липень

И девочка с именем месяца – Липа,

И ливня как липень ликующий ливень,

И кипень как ливень ликующей липы.

И был я впервые с девчонкой под ливнем,

И был я впервые с девчонкой под липой.

Мы плыли ль, летели, мы стыли ль, горели,

Мы были, не были, как в небе ли были,

А ливень кипел, подступая все ближе.

Пролилася листьев летучая крыша.

И с дерева липы на девочку Липу

Скатился липучими каплями липень.

Я куртку на Липу накинул наивный,

Желая укрыть ее плечи от ливня.

Она покосилась на жалкого

И, сбросив с плеч куртку, ступила под ливень...

Я, было, ей крикнул: – Куда ты, глупышка?

Но взгляд ее вспомнил: – Какой я мальчишка!

Она уходила в потоке кромешном,

Не девочка Липа - прекрасная женщина.

Сплошной, непроглядный, дымящийся, синий

Ей руки ломал разгулявшийся ливень.

А я пристыженный остался под липой.

Был месяц с красивым названием – липень.

- Все-таки как поэт вы родились в лагере... Благословенье тебе тюрьма?

- Да. Хотя я себя поэтом не считаю. Я стихи делаю. Делаю в буквальном смысле слова. У меня нет стихов выдохнутых из глубины в какое-то мгновенье.

Я считаю себя стихотворцем.

© Кузьмин В. Евгений Карасев: «...Себя считаю стихотворцем» // Тверская Жизнь. 1999, 17 сент.