пятница, 17 сентября 1999 г.

Евгений Карасев: "...Считаю себя стихотворцем"

Евгений Кириллович Карасев, автор четырех книг прозы и трех поэзии, последняя из которых – "Бремя безверья" – вышла в Тверском книжно-журнальном издательстве в 1998 году. Поэзия Евгения Карасева, лауреата премии журнала "Новый мир", вызывает споры и пристальный интерес критиков "Независимой газеты", "Нового мира", "Ариона". В последнее время Евгений Карасев не обделен вниманием прессы, но речь все больше идет о жизни поэта и превратностях судьбы. Мы же решили поговорить о поэзии, о литературе.


- Евгений Кириллович, согласитесь ли вы с тем, что в восприятии вас как поэта у обывателей существует определенный стереотип: "бывший уголовник, слагающий стихи"?

- Есть хорошая русская пословица: "Встречают по одежке...". Для меня "одежка" – мое прошлое. Первое, что бросается в глаза – не стихи, а тот, кто их написал. А написал их – уголовник с семью судимостями: двадцать лет за колючей проволокой. И, конечно, это предвзятое мнение не уходит, не может уйти, да, пожалуй, и я не хочу, чтобы оно ушло – ведь это часть моей биографии, моя судьба, а значит и мои стихи, которые тесно связаны с жизнью. Я пишу про то, что видел, что думал, что знал. Мои стихи – это обобщение жизненного опыта. Я начинал писать в детстве с подражаний. Сейчас те строки мне кажутся наивными.

...Осень. Утро. Запах сеновала,

Словно мед вкушенный натощак.

В золотых погонах генерала

Вышел клен из леса на большак...

Ритмически и по стилю эти стихи написаны совершенно традиционно – под Есенина.

Уже потом, сидя в лагере и стараясь как-то убежать из-за решетки в мыслях, я вернулся к поэзии. Но перед глазами была совершенно другая жизнь – материал, который я уже не мог поэтически осмыслить в тех известных мне прежде классических размерах русского стиха XIX века.

- Когда читаешь ваши стихи, непременно обращаешь внимание на то, что они очень, если можно так сказать, "сделанные" – в смысле тщательного отношения к слову. Вы, действительно, уделяете большое внимание технической стороне стиха?

- Да, очень много. Здесь вот, что особенно для меня важно... Я писал стихи, не зная об Уолте Уитмене. Позже его книга "Листья травы" попала ко мне, и я обрадовался, что есть поэт, который пишет так, как мечтал писать я. Когда я прочитал Уитмена, я понял, что это мой поэт. Меня привлекла форма – свободная, раскованная, ничем несвязанная. Но Уитмен не рифмовал стихи, и именно за счет рифмы мои стихи более организованные. Поэтому все-таки Уитмен не был моим учителем.

Я воспитан русской поэзией: Иваном Крыловым с его разностопными баснями и разговорным языком. Мне очень близка народная поэзия, особенно былинный стих. В былинах есть скрытая, спрятанная рифма, как и в русских пословицах. Я полюбил мерцающую рифму. Когда каноническая рифма приходит на ум поэту, она уже несет за собой известный смысл – мысль распаханную. Например: морозы – розы... Ведь уже Александр Пушкин понимал, что нельзя рифмовать такие банальности. И я прибег к другому типу рифмовки. Я его не открыл: такой прием известен в поэзии Марины Цветаевой и Владимира Маяковского. Рифма является у меня средством художественного выражения, подспорьем, но не самоцелью. Игра звуков мне не нужна, для меня главенствующее – содержание. Я хотел передать в стихах опыт жизни и чувства.

- Не чувствовали ли вы определенного противоречия в себе – между формой поэтической и прозаической, ведь со временем вы все равно пришли к прозе? Судя по всему, насыщенность опытом поэтического текста вытесняла поэтический узор – открытый, внешний, который отвлекает внимание от смысла при чтении.

- Я отошел от первых стихов, где использовал традиционные размеры и рифмы тогда, когда почувствовал, что в них не умещается мой жизненный опыт. Я решил прямо обратиться к прозе. Так родились несколько повестей и рассказов. Но от стихов я не уходил, потому что стих у меня – это концентрированное выражение мысли. Например, стихотворение "Проверка".

...Мертвецов вывозили из зоны;

у пункта охраны

их молотком казенным

проверял Полтора Ивана.

Надзиратель, детина рыжий

(такому пахать и пахать),

бил так, чтоб сачок не выжил,

а мертвому –

не подыхать...

Оно о том, как лагерный врач, признал живого заключенного за мертвого, и зэк, герой войны в Испании, был убит молотком при вывозе из зоны.

...И тут Полтора Ивана

огрел его молотком.

Генерал привстал на телеге,

губами хватая воздух.

И снеги пошли, снеги,

и близкими стали звезды...

...Снеги пошли в глазах генерала. Этот материал прозаику – для повести или для рассказа. Я же воплотил все в одном стихотворении: историю времени, человеческой жизни, эпохи. Я многословия не терплю. В этом смысле очень выдержана проза Виктора Астафьева, которого в определенной степени считаю своим учителем. В свое время мне очень нравился и Сергей Антонов – лучший, быть может, из советских рассказчиков.

- Существует все-таки мнением, что биография откладывает непосредственный отпечаток на поэтическое слово. Как, на ваш взгляд, лагерная тема соотносится с изящной поэзией, к которой, по словам критика Фаликова в журнале "Арион", ваши стихи "не имеют никакого отношения". Тюрьма и художественное слово – как перешагнуть эту грань?

- Критик Фаликов понимает под поэзией изящные ее формы и темы в ней признает лишь те, которые существуют в качестве рефлексии на культуру. А вот Ю. Кублановский в "Новом мире" писал о моих стихах как о "рефлексии на самое бытие" – это точнее... Конечно, многие в поэзии отталкиваются от самой поэзии: пустая литературность встречается сплошь и рядом. Мне приходит на память последняя публикация Беллы Ахмадулиной в журнале "Знамя". Она оказалась в больнице и написала там около тридцати стихотворений. А больница, как и тюрьма, способствует стихотворчеству. У нее есть замечательные строчки о жизни санитарок, приехавших из Кимр в московскую Боткинскую больницу, подрабатывать. ...Это о самой жизни. Но все равно Ахмадулина возвращается в плен книжной поэзии. Недостаток жизненного материала и опыта заставляет обращаться к литературе как к источнику. Я избежал этого. И поэтому тот же Фаликов пишет в своей статье: "Автор, наверное, полистал классику, но маловато, а в основном – он в свободном плавании".

- А обратной ситуации быть не может... Не может переизбыток жизненного опыта помешать подлинной поэзии?

- Нет.

- Как вы шли к поэзии? Это для себя, наверное, достаточно долго происходит: от некоторых опытов, через скептическое отношение к своему творчеству, как графоманскому, и только потом к осознанию себя как поэта.

- Я не знал, что такое графоман, но я не знал и что такое поэт. Я писал стихи, не опасаясь графоманства, но и не гонясь за высокой планкой. Писал, как есть, не ориентируясь ни на какие образцы. ...Я уже говорил здесь об Уитмене.

- Бывает поэзия – как заболевание. Стихи рождаются где-то в глубине сознания, и пока не запишешь – не успокоишься. Бывают стихи – как способ заработать на жизнь. Что для вас работа со словом: труд, тяжелое вдохновение, отдых?

- Стихи ко мне пришли как требование души, желание высказаться. Мне казалось, что я знаю что-то такое, что не знает никто, и это может затеряться. А мне хотелось, чтобы это осталось. Это было веленье сердца, но строчки получались страшные, а это каралось. И я стихи прятал. Но я не называл себя революционером или диссидентом. Я даже пытался писать так, чтобы меня напечатали (как писали все советские поэты), но у меня ничего не получалось, не выходило и все... И тогда я понял, что мои стихи – не советские, они другие, поэтому видимо их никогда не напечатают. Позже я показал их в лагере одному зэку, он сказал: "Лет пять дадут". Но в этом его ответе я уловил и что-то положительное. Спустя много лет, когда я впервые пришел к Олегу Чухонцеву в "Новый мир" и рассказал ему об этом эпизоде, он ответил: "Тот лагерный критик здорово оценил твои стихи: те, за которые не дадут ни года, в "Новом мире" не печатают". И напечатал их.

- Для вас есть какое-нибудь табу в литературе?

- Я не смакую запретных тем, даже, сказал бы, нутром их не принимаю. Есть определенные моральные и нравственные границы, которые нельзя переступать. Но все же я считаю, что ничего нельзя насильно запрещать в литературе. Кому интересно, пусть попробует написать об опущенных, о гомосексуалистах, но меня не это интересует... Я считаю, что литература – это форма познания жизни с помощью присущих ей средств, и она должна проникать всюду – во все темы.

- Как вообще можно было писать в лагере... Это располагает к литературе?

- Нет, писать в лагере по-настоящему невозможно. Если только на тему елочек и цветочков, а иначе – тебя проверит при обыске администрация. Я писал по памяти, все стихи запоминал. А потом, когда почувствовал, что стихов много – могу и забыть, пытался запоминать в стихотворении найденные мною рифмы, а дальше легко восстанавливал весь текст. Стал записывать в тетрадку, прятал ее.

Глубоко заблуждается тот, кто думает, что стихи пишутся легко. Когда мне говорят, что кто-то написал шестьдесят стихотворений за очень короткий период времени (я, конечно, держу в уме Александра Сергеевича – но то Пушкин...), я не верю – это не поэзия. Я пишу стихи трудно и подолгу. У меня на небольшое стихотворение в двадцать строчек уходит тетрадь. Я уделяю громадное внимание звукописи. Пишу и читаю в слух. Звук должен соответствовать предмету изображения, но все в целом должно быть подчинено главному - содержанию.

Хотя иногда, очень редко, я любил играть звуками. Однажды в горьковской тюрьме, в карцере, за пятнадцать суток родилось у меня стихотворение. За окном карцера находилась макаронная фабрика, стояли высокие ряды ящиков, каких-то коробок, а я, глядя на них, писал лирические стихи, в которых устроил сложнейшую игру звуками.

Был месяц с красивым названием липень

И девочка с именем месяца – Липа,

И ливня как липень ликующий ливень,

И кипень как ливень ликующей липы.

И был я впервые с девчонкой под ливнем,

И был я впервые с девчонкой под липой.

Мы плыли ль, летели, мы стыли ль, горели,

Мы были, не были, как в небе ли были,

А ливень кипел, подступая все ближе.

Пролилася листьев летучая крыша.

И с дерева липы на девочку Липу

Скатился липучими каплями липень.

Я куртку на Липу накинул наивный,

Желая укрыть ее плечи от ливня.

Она покосилась на жалкого

И, сбросив с плеч куртку, ступила под ливень...

Я, было, ей крикнул: – Куда ты, глупышка?

Но взгляд ее вспомнил: – Какой я мальчишка!

Она уходила в потоке кромешном,

Не девочка Липа - прекрасная женщина.

Сплошной, непроглядный, дымящийся, синий

Ей руки ломал разгулявшийся ливень.

А я пристыженный остался под липой.

Был месяц с красивым названием – липень.

- Все-таки как поэт вы родились в лагере... Благословенье тебе тюрьма?

- Да. Хотя я себя поэтом не считаю. Я стихи делаю. Делаю в буквальном смысле слова. У меня нет стихов выдохнутых из глубины в какое-то мгновенье.

Я считаю себя стихотворцем.

© Кузьмин В. Евгений Карасев: «...Себя считаю стихотворцем» // Тверская Жизнь. 1999, 17 сент.

Комментариев нет: